|
||||||
|
||||||
|
Жена (3)Вырвавшись на Запад и сняв там свой лучший фильм, "Ностальгию", Тарковский, потрясенный количеством и качеством новых впечатлений, обласканный многими видными деятелями и выдающимися художниками, получив заказ поставить "Бориса Годунова" Мусоргского на сцене лондонского "Ковент-Гардена", а также много других лестных предложений, вовсе не испытывает желания вернуться в Москву, воспринимая зовы начальства как ловушку. Новый опыт ещё отнюдь не исчерпан, еще многое здесь нужно понять, во многое вникнуть, быть может, попытаться воссоединить две свои души, прикипевшие к двум разновидностям пейзажей. Лариса приехала к нему спустя семь месяцев, и с тех пор они надолго не разлучались. И ни разу, по-видимому, не вставал всерьез вопрос, не разделиться ли, не вернуться ли Ларисе к матери и детям в Москву. И это, пожалуй, самое удивительное. С Тарковским более-менее ясно, но Лариса Павловна? Боролись ли в ней мать и жена? Не могли не бороться. И все же четыре года она обустраивала "итальянский дом", развернув истовую деятельность по воссоединению семьи, когда множество влиятельных людей Запада, в том числе и на правительственном уровне, а также фондов и движений бомбардировали Кремль просьбами выпустить в Италию сына и тещу Тарковского. Но для того, чтобы это случилось, Тарковскому пришлось смертельно заболеть, и как только справка об онкологическом заболевании режиссера прибыла из Парижа в Москву, Горбачев дал соответствующую директиву. Видимо, действительно у нас умеют уважать и любить лишь мертвых. Тарковский довольно подробно описывает в дневнике события трагического декабря 1985-го, когда был поставлен диагноз, а затем встречу Нового года во флорентийской квартире, подаренной супругам мэром великого города. Больной молчал, однако жена начала догадываться и подступила к старому другу Тарковского, переводчику Яблонскому, который единственный, кроме самого Андрея Арсеньевича, знал правду. Но, узнав эту правду, Лариса Павловна потеряла сознание на несколько часов, так что перепуганный муж уже боялся не за свою, а за ее жизнь. И тем не менее уже через день она развернула бурную деятельность, так что почти весь 1986 год прошел в их взаимной вере в оптимистический исход лечения. А может быть, это был обоюдный, навстречу друг другу, самообман... Скорее всего. Писатель Владимир Максимов, главный редактор журнала "Континент", считал, что лечащий врач, виднейший онколог Европы Леон Шварценберг (муж Марины Влади) напрасно обнадеживал Ларису Павловну, постоянно говоря о ремиссиях и продлевая агонию. "Уже Тарковский был в клинике, а врач Ларисе: поезжайте во Флоренцию, у него все нормально. Хотя Тарковский уже очевидно умирал..." Так и случилось, что умер Тарковский не на руках жены, о чем впоследствии было немало злых пересудов. Однако через десять лет Лариса Павловна после той же самой болезни, что и у мужа, легла в землю рядом с ним - на кладбище городка Сент-Женевьев-де-Буа в предместье Парижа. Союз Тарковского с Ларисой Павловной, выросший из незаурядного чувства, - это поистине загадочный союз, но, быть может, именно из таких странных союзов что-то и рождается. Не равные и не похожие если не во всем, то во многом, они пробуждали друг в друге энергии продвижения друг к другу - в "чуждую и чужую область". Но именно здесь-то и возникает необходимая для художника форма обостренно-болезненного самоощущения своей самости, эпицентра своей идентичности. В сценарии Тарковского сколько бы поэт и композитор Эрнст Теодор Амадей Гофман ни был доволен своей женой Мишкой, хозяйственно-домовитой и грешно-земной, он все же будет вновь и вновь воображаемо-чувственно и художественно-практически, то есть реально-грезяще, убегать и сбегать от Евы к Психее - утонченной девушке-подростку, грезящей свой танец жизни в почти ангельском полузабытьи. Эти побеги так же неизбежны, как и возвращения назад - под прочный материальный кров. Поэт в силу своего призвания не может не устремляться за всегда ускользающим образом идеальной возлюбленной, чьи лики так летучи и так всеприсутственны, что и в шуме дождя, и в рокоте ручья, и в тишине пустынной рощи он порой чувствует дыхание ее эроса. И это не метафоры только. Собственно, едва ли сами писатели и поэты будут отрицать, что определенным образом изменяют своим женам процессом своего творчества. И не только в том смысле, что последнее есть определенного рода сублимация, расходование сексуальной энергии, та развернутость любовного акта, на которую в жизни у человека не хватает сил. Но и в более прямом: писатель воссоздает в воображении и на бумаге те варианты лирических историй, которые бы хотел пережить. ("Темные аллеи" Бунина, например.) И жены, я думаю, отдают себе отчет в этой специфической неверности, которая, впрочем, может распространяться и на пространство "творчества жизни". Тарковский-художник в этом смысле был редкостно целомудрен. Только однажды он выплеснул всю невосполнимую тоску по мерцающему лику нереально-реальной утонченной девы - в сценарии "Гофманианы", где укрылся за образом полусумасшедшего мистика Гофмана, с такой же остротой внутреннего зрения найдя в нем общие с собой черты, с какой позднее сделал подобное в "Ностальгии" (Горчаков - Доменико). А "уколол" он Ларису Павловну один-единственный раз - в "Жертвоприношении", подчеркнуто-узнаваемо списав с внешности жены образ красавицы Аделаиды. Но, думается, двигало Тарковским не желание "уколоть", а все то же характерное для него стремление найти толчковую - точную и мощно-болевую для себя - исповедально-биографическую деталь, которая бы стала камертоном для всего фильма, для внутреннего ощущения подлинности "пе-реступания за грань", ибо весь фильм - прыжок за грань. Тем более что в этот период Тарковский явно вступал в новую свою жизненную стадию, где старые мерки правды и правдивости уже не много стоили. В его блокнотах, черновиках и дневниковых записях отчетливо проступали черты совершенно нового кинематографа, к которому "Жертвоприношение" было переходом, мостиком. Это кинематограф открыто и всецело религиозный, где одна из главных для автора тем была - святость и грех. И тот факт, что за три месяца до смерти у Тарковского родился сын от некой никому не ведомой норвежки, свидетельствует о диапазоне практического исследования этой дилеммы. Невольно вспоминаются слова Ницше: "Дерево, вырастая до небес, корнями достает до преисподней. Но вверху и внизу это все то же самое дерево..." Все, что мы знаем, говорит за то, что отношения между Тарковским и его женой как бы вновь и вновь воссоздавали себя уже хотя бы в силу того, что два полюса здесь (ян и инь) были ярко выражены и обнажены. Это заметила даже Суркова: "Отношения Ларисы к Андрею переживали все то же длительное и мучительное становление, продлившееся практически всю жизнь..." Гениальное наблюдение! Именно: становление, длившееся всю жизнь. Но если бы они "идеально подходили друг другу", длилось бы это становление? Никогда. Сам Тарковский прекрасно понимал, что супружество подобно жизни, которая для искателя - тяжелая и опасная работа по "растягиванию души" и накоплению духа, чреватая и экстазом, и катастрофой. В своем парижском дневнике в феврале своего последнего, 1986 года он писал: "...Болят ноги. Читаю гениальную вещь - "Анну Каренину". Не могу представить, как можно было бы сделать фильм о счастливой любви. <...> Любовь как таковая вообще не имеет ничего общего со счастьем, и так это и должно быть; ибо иначе она тотчас превратилась бы во что-то упрочившееся и буржуазное. Любовь - это прежде всего недостающее нам равновесие, и счастливая любовь не может принести чего-либо такого, да ее и вообще не существует. Но если она даже однажды и случается, то тогда это два достойных сожаления человека, словно две половинки, которые каким-то образом друг друга связывают, словно ввинчиваются в резьбу. И затем это действует уже как совершенно мертвое образование. Там уже ничего не возможно, там уже нет дуновения ветра, ни теплого, ни горячего, там все уже застыло и затвердело. Рассматривая такие отношения, скорее всего, откроешь в них чудовищный скрытый механизм подавления. Нет, все это нечто другое, нежели счастливая любовь. Эти люди даже в биологическом смысле старятся очень быстро. Да ее попросту и невозможно увидеть, вероятно потому, что все это противоречит здравому человеческому рассудку. <...> Осуществленная любовь уже не есть любовь, но что-то совсем иное - реакция на это чувство, вернее - следствие этой катастрофы..." Осуществленная любовь - катастрофа... Суждение не мальчика, но мужа. Разумеется, перед нами не абстрактное рассуждение, а исповедальное суждение: реальная любовь, переживаемая Тарковским, связана для него не со "счастьем", а с попытками (вечно безуспешными) внутреннего равновесия, причем любимую он не в состоянии использовать для воссоздания того своего равновесия. Вот такой крайне непростой парадокс. Тарковский в этих заметках весьма здраво реалистичен*.
Похоже, но более романтически смотрел на брак Райнер Мария Рильке: "Речь в браке, как я чувствую, не о том, чтобы, разорвав все границы, ринуться в создание стремительного единства; напротив, хороший брак тот, где каждый становится стражем Одиночества другого и тем оказывает ему величайшее, даваемое взаймы доверие. Совместность двоих есть невозможность, и там, где она имеет место, происходит ограничение, взаимное соглашение на лишение части или обеих частей полноты их свободы и развития. Впрочем, можно представить, что и между очень близкими людьми, сохраняющими в себе бесконечные дали, может возрастать удивительное бытие-рядом-друг-с-другом, если им удается любить простор между собой, дающий им возможность видеть друг друга всегда в полный рост и перед лицом великого неба". Все это звучит великолепно, однако в реальной жизни у Рильке, как известно, ничего из многочисленных попыток "совместности" не вышло. Я хочу сказать, что все эти разговоры о том, что Тарковскому-де следовало найти жену, равную себе по тем-то и тем-то параметрам ("утонченную и интеллектуальную"), скучны и наивны**.
Логически завершаясь, эта гипотеза ведет к тому, что и дневникам Тарковского, изданным Ларисой Павловной, верить нельзя, ибо Тарковский и в этом деле не имел своей автономной воли, вынужденный писать словно бы под диктовку. Увлекательно-жуткая биография могла бы получиться, пойди мы по следам этой концепции. Однако... где и когда найдутся под нее факты? В Тарковском зарубежного периода резко возрастает "антимещанский", антиматериалистический, откровенно мистический пафос. Все мощнее любовь к "патине", к утраченному, старому, гибнущему. Ясно одно: за этим мифом стоит некая сильная и вполне иррациональная энергия неприятия новой спутницы режиссера, неприятия союза, который, вероятнее всего, так и останется неразрешимой для нас загадкой. Есть ли в этой интуитивной гипотезе здравое зерно? Похоже, есть, ибо не на пустом же месте возникали у вполне интеллигентных людей все эти ощущения странной угрозы свободе Тарковского. Однако если Тарковский и пустился в это опасное плавание (а его влечение к двойственной, неоднозначной, противоречивой красоте мы уже отмечали), то понимать суть этого плавания следует из того важнейшего факта, что плыть он мог лишь против течения, ибо таков был его непримиримый характер, взорвавшийся в конце концов "Жертвоприношением", то есть пониманием полной исчерпанности семейного периода внутренней жизни. Поэты как никто знают, что "двое сильных", он и она, не смогут реально встретиться никогда, то есть быть совместными. О том, например, писала Борису Пастернаку Марина Цветаева, комментируя свою несоединимость ни с ним, ни с Рильке. Одной своей конфидентке она признавалась в 1925 году: "С Борисом Пастернаком мне вместе не жить. Знаю... Трагическая невозможность оставить Сережу (мужа. - Н.Б.) и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности - дробление суток..." А на следующий год Пастернаку: "Пойми меня: несчастная исконная ненависть Психеи к Еве, от которой во мне нет ничего. А от Психеи - всё. Психею - на Еву! Пойми водопадную высоту моего презрения. (Психею на Психею не меняют.) Душу на тело..." Оттого - нескончаемость платонических и эпистолярных романов и громадное реальное "телесное" одиночество. Здесь же, в этом же письме, горькое и почти гневное: "Ни одна женщина (исключения противоестественны) не пойдет с рабочим, все мужчины идут с девками, все поэты". Разумеется, в реальной жизни поэту Ева нужнее и насущнее, чем капризная и претенциозная, носящаяся с собственным самовосхищением и неуклонно ждущая поклонения, "самоутверждающаяся" Психея. Ибо поэт сам не только Адам (а Ева - из его ребра), но и Психея. И понятное дело, что весьма много "Психей" так или иначе претендовали на внимание Тарковского, идеального романтического героя в тогдашней России. С какой стати им было симпатизировать Еве?! Здесь поистине "классовый" водораздел, Цветаева права: "ненасытная исконная ненависть". У Тарковского было две возможности - либо жить в полном одиночестве, как и подобает поэту, либо взять в жены, по Пушкину, "справную бабу". А тут еще попалась не просто "справная", но благоговевшая перед его творчеством и помогавшая этому творчеству, как и чем только могла. Чего уж гневить Господа.
|
|
||||