|
||||||
|
||||||
|
Тридцать пять фраз дебютаЕсть люди, которые не умеют формулировать свое знание в виде тезисов о знании, в виде формул, знаков, символов. Они формулируют свое незнание, они осторожно прикасаются, благоговейно всматриваясь, вслушиваясь и ощупывая, к трепещущему острову своего незнания сущего. Для такого человека все является и становится загадкой, поскольку он тотчас входит в целостность, обходя рогатки внушенных обществом ограничительно-каркасных смыслов. А целостность есть то, что ощущают и созерцают, а не приговаривают к чему-то. Целостность невозможно к чему-то приговорить, целостность непоколебимо таинственна. Приходит на ум пара эпизодов из воспоминаний друзей нашего героя. Студенческий ВГИК, А. Гордон: "Однажды поздно вечером мы шли к нему домой. Шли по тротуару, мимо деревьев, и фонари вели свою игру теней и света. Тени от ветвей и наших фигур появлялись перед нами, каруселью уходили под ноги, исчезали за спиной и снова сразу же возникали впереди. Упоение молодостью, самой жизнью, завораживающая экспрессия момента взволновали Андрея. Неожиданно он остановился, немного помолчал и сказал: "Знаешь, я все это сделаю, сниму! Эти шаги, эти тени... Это все возможно, это все будет, будет!" На всю жизнь я запомнил его таким - взволнованным и счастливым". Второй эпизод - из воспоминаний А. Михалкова-Кончаловского: "Работая над сценарием "Рублева", мы поехали с ним в Грузию. Помню, как ночью, разговаривая, шли по дороге, и он все повторял: "Вот хотелось бы как-то эти лепесточки, эти листочки, понимаешь, клейкие... И вот эти гуси летят..." - "Чего же он хочет? - спрашивал я себя. - Давай говорить конкретнее. Давай подумаем о драматургии". А он все лепетал про лепесточки и листочки, среди которых бродила его душа. Но писать-то надо было действие". Все это Кончаловский подает раздраженно, без всякого умиления. И с сожалением констатирует: "Видимо, уже тогда он отдался влечению интуиции, что вскоре и стало главным качеством его картин. Членораздельная речь в них стала уступать место мычанию". Вот так. Впрочем, очень точно, если понять, что "членораздельная речь" - это речь с твердой установкой на конкретное восприятие, то есть речь, заранее внутренне цензурирования, а "мычание" - это целостность человеческого голоса, извлекающего архаическую мелодию своей интуиции. Косноязычие гениев, которое впоследствии объявляется внятной и "осмысленной" речью. Кто еще, кроме Тарковского, мог бы сказать в конце творческого пути: "Я никогда не понимал, что такое кино. Многие, кто шел в институт кинематографии, уже знали, что такое кино. Для меня это была загадка. Более того, когда я закончил институт кинематографический, я уже совсем не знал, что такое кино, - я не чувствовал этого. Не видел в этом своего призвания. Я чувствовал, что меня научили какой-то профессии, понимал, что есть какой-то фокус в этой профессии. Но чтобы при помощи кино приблизиться к поэзии, музыке, литературе, - у меня не было такого чувства. Не было. Я начал снимать картину "Иваново детство" и, по существу, не знал, что такое режиссура. Это был поиск соприкосновения с поэзией. После этой картины я почувствовал, что при помощи кино можно прикоснуться к духовной какой-то субстанции. Поэтому для меня опыт с "Ивановым детством" был исключительно важным. До этого я совсем не знал, что такое кинематограф. Мне и сейчас кажется, что это большая тайна. Впрочем, как и всякое искусство. Лишь в "Ностальгии" я почувствовал, что кинематограф способен в очень большой степени выразить душевное состояние автора. Раньше я не предполагал, что это возможно..." Такое мог сказать не мэтр-ремесленник, не высокий профессионал, но духовный искатель. Важен рычаг, важно нечто, при помощи чего "можно прикоснуться к духовной какой-то субстанции". Никакого фетиша из кино как такового. Однако что притянуло его к тайне под названием "кино"? В беседе с немецким киноведом Г. Херлингхаузом в 1973 году: "И... почему я поступил именно во ВГИК, не могу понять... Просто летом, между Сибирью и ВГИКом, я отдыхал под Москвой, где рядом со мной появился сосед, который там жил: юноша, собиравшийся поступать во ВГИК. Он все знал об этом ВГИКе, о кинематографе - все. Я понятия об этом не имел совершенно, никогда. Потому что - странно, - моя мать была очень против кино, и впервые я пошел в кино, когда мне было семь лет... Я ничего не помню, я только помню два кадра. И как странно: у меня такое впечатление, что эти два кадра подсознательно до сих пор на меня действуют. Не потому, что они выражают внешне, а потому, что они изнутри значат. Первый кадр - это взрывы гранат или артиллерийских снарядов - аккорд музыкальный, диссонанс. И второй кадр - это когда штыки... - ужасный кадр - подымают в воздух какого-то немецкого офицера... Вот эти два кадра на меня до сих пор, наверное, действуют. Потому что эти две крайности - какого-то натуралистического факта и чисто лирического взгляда, мне кажется, до сих пор для меня важны очень. - Вы любили смотреть фильмы? - Очень любил. Причем у меня все время было чувство какой-то тайны, какого-то зрелища. Наверное, все дети так относятся к кино... мне кажется. Хотя нет, сейчас они скорее пытаются найти там для себя что-то, чтобы развлечься, но способом, который им более приятен. Они сейчас имеют возможность выбирать. В наше же время выбирать было невозможно, и сам факт... сама возможность посмотреть фильм производила на нас ошеломляющее впечатление. Ну, это был 39-й год - когда я впервые пошел в кино... Так вот: по существу, мой сосед по отдыху меня просто уговорил, что надо идти во ВГИК. Что это такое, я совершенно не понимал". Не понимал, но тайной кино был пронзен. Удачей было то, что набирали в тот год курс к Михаилу Ромму, не только опытнейшему и мудрому педагогу, но человеку, любящему культуру, тонкому интеллигенту. Вдвойне удачей, ибо: "...я был принят благодаря Ромму, потому что комиссия меня не хотела принимать... Разговор был таков: "Да, мы очень поддерживаем ваши кандидатуры, но вот двоих мы не примем, тут мы вас не поддержим". - "Кого же это?" - спросил Михаил Ильич. - "Шукшина Василия и Андрея Тарковского". - "Но почему?" - "Видите ли, Вася Шукшин - настолько темный человек, что не знает, кто такой Толстой, не читал Толстого и вообще ничего не знает... Он слишком неотесан... А Тарковского мы не примем, потому что он все знает". Ну, у меня был, кажется, такой период, когда мне казалось, что все знаю, и, видимо, я производил неприятное впечатление на собеседников... Там была кафедра режиссуры, там же и представители райкома партии, которые следили за контингентом будущих идеологических работников, и, естественно, такие "крайние проявления" вызывали у них яркое неприятие... Но Михаил Ильич настоял все-таки на своем - очень твердо и жестко настоял". М. Ромм, с его широтой приятия "чужого", конечно, был находкой для юноши, которого влекло и к глубинам мировой культуры, и к вечным глубинам архаики сознания. Учитель не навязывал своего "штампа", а подталкивал ученика к его собственному "я", провоцировал. И потому столь важно позднее признание Тарковского: "Он постоянно говорил о невозможности обучить искусству. Он был великим педагогом, потому что он нас не калечил, не внушал нам свои концепции. Он оставлял нас такими, какие мы есть. И старался нам не мешать. .. Главное - он научил меня быть самим собой". А плюс ко всему М. Ромм "давал взаймы ученикам деньги, вытаскивал из неприятностей, протежировал им на киностудиях, защищал их работы, не похожие и даже опровергающие его собственные..." (М. Туровская). Разумеется, именно эти двое, которых приметило бдительное око райкомовцев (талант следует искоренять в зародыше!), и оказались бродильным веществом курса. Позднее М. Ромм писал: "Вот собирается мастерская - 15 человек студентов, из которых выходят режиссеры или актеры. И хороший педагог, опытный педагог всегда знает, что если в этой мастерской два-три очень ярких, талантливых человека, мастерская в порядке. По существу говоря, он может сам и не учить. Они сами будут друг друга учить, они сами будут учиться. Группа сильных ребят, которая формирует направление мастерской, ее запал, так сказать систему мышления. Тогда в мастерской весь уровень необыкновенно повышается... Шукшин и Тарковский, которые были прямой противоположностью один другому и не очень любили друг друга, работали рядом, и это было очень полезно для мастерской... И вокруг них группировалось очень много одаренных людей. Не вокруг них, а благодаря, скажем, их присутствию". Впрочем, их однокурсник А. Гордон отрицает взаимную неприязнь Тарковского и Шукшина, рассказывая о нормальной студенческой дружбе людей очень разных, но вполне лояльных друг к другу*.
Простите, может, кого-нибудь не устраивает то, что я говорю о прославленном и защищаемом народом Василии Макаровиче Шукшине, моем Друге покойном, с которым я проучился шесть лет. Но это правда - то, что я говорю о нем. И Василию Макаровичу недоставало при жизни той славы, которой так щедро оделяют его сейчас. Мне кажется, что его как-то боялись, от него ожидали чего-то такого опасного, взрывчатого. А когда он умер, его стали благодарить за то, что взрыва не произошло. А уважение, которое я испытываю к Василию Макаровичу, беспредельно. Если бы вы знали, какую в хорошем смысле карьеру проделал этот человек. Он приехал в Москву абсолютным сибирским мужичком. <...> Человеческая карьера Шукшина удивительна. Он так стремительно рос, менялся на глазах. Это явление уникальное в нашей культуре!" В жизни Тарковского можно зафиксировать два (по нарастающей) кризисных момента, своего рода моральных катаклизма: фактический арест на пять лет "Страстей по Андрею" ("Андрей Рублев") плюс безработица, связанная с этим, и отъезд в Италию, превратившийся в вынужденную эмиграцию. Так что весь период вплоть до завершения съемок "Рублева" можно считать счастливейшим временем студента, а затем молодого кинорежиссера. Это была сравнительно беззаботная и полетная пора. Воздух времени был прогрет "хрущевской оттепелью", понемногу ломались стандарты, неслыханно расширялись горизонты чтения. И не только чтения. "Мы выстаивали многочасовые очереди на Дрезденскую галерею, позже - на Пикассо. Приезжал Пол Скофилд с "Гамлетом", "Берлинер ансамбль", театр Жана Вилара. Был настоящий культурный прорыв..." (А. Гордон). Вслед за неореалистами перед глазами Тарковского прошли как чудо фильмы Бергмана, Бунюэля, Феллини, Брессона, Куросавы... Все это было подлинным потрясением, налагавшимся на впечатления от великой живописи, от Баха и Моцарта, от Достоевского, Толстого и Бунина... Но еще более - от вод своей души, в которых мерцало и плескалось великое незнание. Покуда Андрей учился на первых курсах, на экраны страны вышли "Карнавальная ночь" Рязанова, "Сорок первый" Чухрая, "Весна на Заречной улице" Хуциева и Миронера, "Летят журавли" Калатозова и оператора Урусевского. В интервью вгиковской газете в 1966 году Тарковский говорил: "Я почувствовал свое призвание только на пятом курсе, а до тех пор я и понятия не имел, зачем я пришел во ВГИК. Только после практики у Марлена Хуциева я начал понимать, что это настоящее, большое искусство..." Эту практику он проходил в Одессе, откуда писал 3 августа 1957 года А. Гордону: "Дорогой Сашка! Мы без дела и ждем утверждения "Двух Федоров и Наташи" Хуциева*.
Я просто-таки болен - ищу материал для курсовой и, естественно, не нахожу. Прочел сборник рассказов 1951-1952 гг. издания "Сов. писатель" 1954 года, который начинается антоновскими "Дождями". Ну, такая мура! Ну ничего, буквально ничего. Ложный психологизм. Ложный, так как нет за ним ни социальных, ни верных человеческих отношений. Такая ложь! И не выдумка, а просто ложь, фальшь. Что меня толкнуло написать тебе? Я вспомнил рассказ Колдуэлла "Теплая река". А что если его перенести в нашу действительность? А? Можно интересно поработать... И прыгать надо от простой и ясной мысли, а не от готового сюжета и драматургии. Уж больно хороша мысль у Колдуэлла - да и сюжет ведь гениально прост и лиричен: приезжает хахаль, приезжает переспать с девочкой, встречается с ее отцом, тот рассказывает о своей любви к жене, и хахаль не может с ней быть, как раньше. Он понимает, что любит. Переоценка. Переоценка, вот что интересно. Мысль, железная логика психологии, это интересно. И потом тепло и нужно. Ну, пока все, хватит, привет всем, особенно Володе. Твой Андрей. Пиши, ради бога, не будь свиньей. P.S. Кажется, Васька будет сниматься у Хуциева". С Гордоном они будут вместе делать курсовую работу, увы, по крайне убогому сюжету, изъятому из очерка в "Комсомольской правде": экскаваторщик натолкнулся на снаряды в центре Курска, а саперы их разминировали, за что были провозглашены героями. Удивительно, как мог Тарковский клюнуть на подобную лабуду. Но любопытно, что, поняв в ходе работы пустоту и ходульную идеологичность "сюжета", он стал придумывать эпизоды, нацеленные на погашение сюже-тики, на отвлечение внимания в лирическую сторону. Более в идеологические переулки Тарковский не сворачивал. Неожиданно он подружился с Андреем Михалковым-Кончаловским, юношей хорошей культурной выправки, вместе с которым и сочинил последующие несколько сценариев. Первый из них, "Антарктида" (совместно с О. Осетинским), был "Ленфильмом" забракован и канул в Лету. По "Катку и скрипке" Тарковский снял свой дипломный фильм. Если уж такой шедевр, как "Иваново детство", Тарковский публично оценивал позднее чуть ли не как свою неудачу, то что говорить о "Катке и скрипке". Скажем, в кишиневском интервью 1967 года: "Мне бы не хотелось говорить об этой картине. Она, как мне кажется, не состоялась с точки зрения кинематографического языка, хотя по теме имела смысл". А вот Сергей Параджанов, посмотрев "Иваново детство", сказал, что Тарковский сам не понял всей гениальности своего фильма. О "Катке и скрипке" тоже можно сказать как о маленьком шедевре, где уже во всей подлинности начинают звучать и иррациональность потока жизни, и колдовство сновидческого протекающего свеченья, и неопределимость текучих и вертких смыслов, когда все контакты маленького человека с человеческими существами зыбятся как космическая тайна, совершенно не поддающаяся "схватыванию". Этот изумительный эстетизм интерьерных сцен, где жизнь замирает в какой-то завороженной скульптурности как таинственный иероглиф, исчезающий по воле "музыки творца" И потому не подвластный расшифровке - даже и не успеть, ибо надвигается, как дождь, как гроза или как солнечный ветер, следующий фрагмент... Магическая молчаливость жизни, пронизываемой неведомыми свеченьями, передана на редкость изящно. Сам режиссер указывал в одном из интервью, что в фильме всего тридцать пять фраз. Тема фильма - сиротство. Сиротство мальчугана с тонкой душою, окруженного сплошь женщинами и не имеющего рядом отца. Женщины разлучают безжалостно двух мужчин, чей намечавшийся союз очевидно внебытен и бесцелен и потому, по Тарковскому, плодотворен. И, конечно, нельзя не увидеть очевидной болевой лирической исповеди в этом удивительно психологически тонком повествовании, не поддающемся пересказу, поскольку перед нами - стихотворение, где "главный сюжет" по существу ложный, а все свершается в маленьких побочных ответвлениях - событиях соприсутствия сознаний в их безмолвности, когда никаким словом невозможно обозначить ни жест, ни взгляд*.
Удивительно, что тема сиротства "совершенно случайно" окажется главной темой его следующего фильма. Впрочем, она пойдет и дальше, только повернется уже своей глубинной взрослой метафизикой - как духовное сиротство одаренного существа в мире, где иномирное священство каждой вещи тем не менее очевидно и святотатственно прекрасно. И уже в дебюте появляются любимые вещи последующего кинематографа Тарковского: яблоко, зеркала, прекрасные лужи, стремительные ливни и дожди. Завершил работу над дипломным короткометражным фильмом Тарковский в марте 1961 года. Получив диплом с отличием, 15 апреля был принят на киностудию "Мосфильм" "режиссером третьей категории". В том же 1961 году фильм "Каток и скрипка" был отмечен премией Нью-Йоркского студенческого кинофестиваля.
|
|
||||