|
||||||
|
||||||
|
Начало: Завражье, Юрьевец, Москва. Младенчество и детство (1)Андрей Тарковский родился 4 апреля 1932 года в селе Завражье Юрьевецкого района (ныне Кадыйский район Костромской области), хотя сам он для краткости нередко называл в автобиографиях г. Юрьевец Ивановской области. Вообще детство свое он воспроизвел в своих фильмах фундаментально (можно сказать, что энергии ощущения детства или, точнее, изнутри-детства-себя-ощущения вошли в фундамент его фильмов и чем больше вкладывалось этого фундамента, тем мощнее, тем сновиденнее действуют эти фильмы на зрителя). В "Зеркале" автор голосом Смоктуновского говорит: "...Мне с удивительным постоянством снится один и тот же сон. <...> Мне является дом моего деда, в котором я родился сорок с лишним лет тому назад, прямо на обеденном столе, покрытом белой накрахмаленной скатертью..." Все так и было. Внезапно в конце марта родители Андрея, Мария Ивановна и Арсений Александрович (оба двадцатипятилетние) отправились из Москвы к матери Марии Ивановны, которая жила как раз в Завражье и считала, что лучше родить именно здесь, тем более что в местной больнице работал врачом ее муж, отчим дочери Николай Матвеевич Петров, интеллигентный, любящий поэзию и поэтов человек. Но до больницы добраться не успели, и родился Андрей действительно прямо на праздничном столе "в доме под соснами", в окруженье почти девственной природы, которая обнимала его первые месяцы жизни. Крещенный в местной церкви Рождества Богородицы, мальчик затем прошел второе, языческое крещенье в полях, лесах и на опушках, в лужах, реках и протоках, в дождях и грозах, в рассветах и закатах, в ночных звездных свирелях края. Большей частью он спал в саду, под липами, соснами и вязами или прямо в лугах. "...Ходили в елочки за церковь, а потом спустились на Попов луг... Ходили на Нёмду (приток Волги. - Н. Б.). Он лежал у меня на трех поленьях, в конверте, а я купалась. Рожь за церковью в мой рост, трава до колен. Цветов так много, что вся гора пестрая. Есть уже ночные фиалки. .." - писала Мария Арсению, уехавшему по своим делам в Москву. Под сердцем травы тяжелеют росинки, Когда бы в руке закачалась корзинка, Это стихотворение Арсения Тарковского 1933 года. Описан годовалый Андрей. Но какие признания! Какая ностальгия по блаженному мифологизму детства! И какая неотвратимая (именно вследствие остроты этого ощущения) жажда бегства... из дома. Зависть к "иной доле", где эта "пьяная священность" младенчества возможна для взрослого: там, где-то в "доме под горой". Уже здесь, над колыбелью сына, родители Андрея медленно планетно разбегались в природной звездности, как светила из разных созвездий и систем. В том же 1933 году этот конфликт так был поэтически воспроизведен Арсением в стихотворении "Колыбель" с посвящением "Андрею Т.": Она: Что всю ночь не спишь, прохожий, Он: Вечер приходит, поля голубеют, земля сиротеет. Она: Где криница - там водица, Он: Дверь отвори мне, выйди, возьми у меня, что хочешь - Такие вот "хмельные" поэтические ветры овевали "лубяную колыбель" Андрея, бродившего в промежутках между чудесными снами по скрывавшим его травам и собиравшего в крошечную берестяную корзиночку огромные и живые тела земляники. Это были не дрязги: это были две разнонаправленные тоски и два разных зова. Ключевой зов поэта: "Кто мне поможет воды зачерпнуть из криницы глубокой?.." Зов: стань подругой поэту. Зов слиться в поэтическом мифе, в волхвующем пути взрослого младенчества, которое не должно прерываться и иссякать. Зов странника: "Нет у меня ничего, я все растерял по дороге; / День провожаю, звезду встречаю. Дай мне напиться..." Речь, конечно, идет не о материальном питье и о не материальной жажде. Дай мне напиться, о женщина! Мое дополненье, мое восполненье - дай мне испить мою полноту! Зачерпни из самой глубокой криницы! Странник-поэт, ничего не имеющий, бездомовный, предлагает Ей выйти из дома и взять у него те богатства, которыми он владеет (ибо, чтобы их даже не взять, но только к ним прикоснуться, нужно покинуть бытовое измерение) - "свет вечерний, ковш кленовый, траву подорожник"... Но Она не только не выходит ему навстречу, но: "Не могу я дать напиться, / От ребенка отойти..." Через два года родилась Марина, и Мария Ивановна действительно всю себя отдала детям и всецело детям - по древнейшему бабье-русскому внутреннему импульсу. Она так-таки от них не отходила. А дополненье мужского начала, духа черпала, как ни странно, не столько в книгах, сколько в общении с природой, странствуя все летние месяцы с детьми (а затем, вырастив их, и одна) по деревням и селам, по лесам и урочищам, по рекам и озерам, то есть взяв-таки "свет вечерний, ковш кленовый, траву подорожник", но не из рук мужчины, а сама, самостоятельно. Так что у Андрея была счастливая возможность, учась в одной из хороших московских школ, занимаясь параллельно в музыкальной школе, а затем и в художественной, не терять своей внутренней вписанности в таинственный природный иероглиф - в бескрайний и бездонный ландшафт, ибо край и дно его действительно потусторонни: сливаются с непостижимым мгновением нашего "появления" здесь из "ниоткуда". Разрыва с этой волхвующей протяженностью Тарковский никогда себе не позволял, так же как и его отец, прямо наследуя эту интуицию младенчества-в-себе как неисследимо и необъяснимо ценнейшее. Уже поэтому уход отца из семьи был для младенца, я думаю, космогонической катастрофой, последствия которой он затем, став взрослым, неосознанно стремился поправить, устранить, то есть восстановить изначальную космическую в себе гармонию. "Мы жили с мамой, бабушкой и сестрой - это была вся наша семья. По существу, я воспитывался в семье без мужчин. Я воспитывался матерью. Может быть, это и отразилось как-то на моем характере. Мои родители разошлись. Это было в 1935-36 году. ("Отец ушел от нас в 35-м", - так говорит в фильме "Зеркало" сама Мария Ивановна. - Н. Б.) Мы остались с моей сестрой Мариной у мамы. Я помню маленький хутор в лесу, километрах в девяноста-ста от Москвы, недалеко от деревни Игнатьево на берегу Москва-реки. Здесь мы провели несколько лет. Это было тяжелое время, потому что тогда разладились отношения моей матери с отцом и он оставил нашу семью. Я помню, как однажды отец пришел ночью к нам и требовал, чтобы мама отдала меня ему, чтобы я жил с ним. Помню, я проснулся и слышал этот разговор. Мама плакала, но так, чтобы никто не слышал. И я тогда уже решил, что, если бы мама отдала меня, я бы не согласился жить с ним, хотя мне всегда не хватало отца. С тех пор мы всегда ждали его возвращения, так же как потом ждали его возвращения с фронта, куда он ушел добровольцем..." Воспринимая жизнь как мистерию с таинственными значимостями и смыслами, которые нам дано и предназначено разгадывать, Андрей Тарковский не позволял себе тех скатываний в материалистический морок (обморок свободы, обморок духа), что рано и без боя позволяют себе те, для которых жизнь - это одно, а искусство - совсем другое. Жизнь - витальный инстинктивный акт, а искусство - фантазия, игра воображения, не больше. Для Тарковских же, отца и сына, это было именно неразложимое единство, и, собственно говоря, служению этому единству, его неизъяснимому напряжению и был посвящен их "незримый внутренний пафос". Всю жизнь Андрей Арсеньевич пытался и жизнью, и творчеством заделать ту брешь, что образовалась в месте разрыва отца с матерью. И было это редчайшим и во всех смыслах уникальнейшим действием, едва ли кем по-настоящему оцененным. Образы Отца и Матери, вписанные с одной стороны в стихиальный (вода-огонь), а с другой в художественно-мифологический контекст, так настойчиво и в то же время неназойливо-музыкально пронизывают плоть всех его фильмов, начиная с "Соляриса", что возникает именно-таки гармоническая аура их (Отца и Матери) примиренности, их взаимоблагословенности в той новой целостности - целостности Медитации, которую воссоздал сын. Сын-дух примирил Бога-отца и Бога-мать в акте своего творчества, где Святая Троица, священная троичность проходит из фильма в фильм не просто метафорой, а неким струеньем. Кто и где укажет на подобное? Для этого, на пути к этому он не только естественно вобрал в себя поэтическое творчество отца (не оттолкнулся от него в бореньях и отрицаньях, как делает это большинство в прямом соответствии с теорией Фрейда об Эдиповом комплексе), благоговейно включив его в свой космос и значительно во многих смыслах раздвинув, свободно поставив метафоры и пафос отца внутри своих собственных унисонно-инаковых мифологем. Он искал и нашел женщину, которая бы бросалась на любой и всякий его зов, видя свой смысл в том, чтобы помогать ему "зачерпнуть воды из криницы глубокой", а не только "стоять у колыбели" и вести быт как некую самоценность. Было и еще одно - важное и трагическое. Брешь эта для младенчески-детского сознания означала внутреннюю трещину и внутренний конфликт между плотью (мать) и духом (отец). В этом нет ничего нового: оппозиция женщины-природы и мужчины-сознания известна и замечательно воссоздана, например, в творчестве и судьбе любимейшего поэта Тарковских - Федора Тютчева. Но знаем ли мы, где корни этого конфликта, столь мощно, скажем, раздиравшего сознание и психику Льва Толстого - любимейшего поэта в прозе? Даже на сознательном уровне Тарковский называл главным конфликтом, который по-настоящему занимает его всю жизнь, конфликт между плотью, плотским началом в человеке и его духом, духовным началом. И своим творчеством, медитационным своим методом он этот конфликт нейтрализовал (сам, быть может, того не заметив), снял, обнаружив для нас все входящие и исходящие из него смыслы. И что же помогло ему? Каков источник найденной гармонии? Импульс памяти и ощущения себя-младенчествующего. Эпицентр осмысления Всего и придания гармонии Всему - то божество в образе шагающего сквозь травы младенца, которое мы не только видим в "Зеркале", но дыхательные импульсы которого чувствуем во всех лентах Тарковского. Так что если бы нам удалось подробнейше описать младенчество и детство Андрея Тарковского изнутри его собственных постижений, то в известном смысле это была бы наиполнейшая и исчерпывающая "биография" его духовной вселенной. Ведь и сам он только и делал, что пытался расшифровать тайный код, который вложила в него Неведомая Сила, но который так удивительно общество и канитель взросления пытаются, и не без успеха, стереть. Река Сугаклея уходит в камыш, А где стрекоза? Улетела. А где Это снова Арсений Тарковский 1933 года, наблюдая за годовалым сыном, вспоминает себя. Полное слияние двух младенчеств. Стояние на золотом песке вечности. И незримый вопрос - откуда? куда? "Что значит для меня память, связанная с детскими чувствами? Что значит она для меня? Почему она лучший друг и советчик, когда дело касается творчества? Потому ли, что напряжение связи с ней возбуждает твою волю, жажду творчества? Обязательства перед памятью? Не забыть, запомнить навсегда, закрепить, рассказать о своем детстве? О себе, когда мы были бессмертными и счастливыми? Когда все еще было впереди, все возможно... ...Рассказ какой-то про одно и то же, Это Андрей Арсеньевич цитирует стихотворение отца, подбираясь к важнейшему и для себя тоже "растительному самоощущенью", которое до конца дней оставалось для него решающим. "Я был похож на растение, - писал он, вспоминая младенчество и детство и даже подростковые годы. - На тыкву, с практическим умыслом выпускающую завивающийся ус, чтобы за что-нибудь уцепиться. Беда в том, что я так ни за что и не цеплялся. Тыква была дефективная... Усы ее не стремились к опоре, а с болезненной напряженностью вздрагивали в мутной парной темноте огородной зелени, лишенные цели..."*
У Тарковского в стихотворении "Я учился траве, раскрывая тетрадь...": "Я любил свой мучительный труд, эту кладку / Слов, скрепленных их собственным светом, загадку / Смутных чувств..." Именно "смутными чувствами" живут, следом за их автором, мальчиком, бредущим в громадных растениях, герои Андрея Арсеньевича. Однако смутность их не в том, что они будто бы сентиментально-расплывчаты, мечтательно-неопределенны, нет, совсем напротив - они предельно точны и конкретны, но за ними стоит реальность другого порядка: она не может быть схвачена словами, вербализована и интеллектуализирована, ибо взывает к до-социумной в нас основе. Эти "смутные чувства" выходят на контакт с "в принципе не сказанным". Откуда идут эти интуиции? Из младенчества. Когда мы еще хорошо "помним" Неизвестность, которая нас выпустила. Усы этой тыквы, в прагматическом смысле "дефективной" (так "дефективен" любой художник и поэт), не устремлялись к практической цели, а созерцали неизвестность мира. Детство, отрочество и даже в известном смысле юность Тарковского были решающим, всезатопляющим образом наполнены растительным пафосом, который есть не только "слабость и гибкость", воспетые им затем в фильмах, особенно в "Сталкере", но и созерцательность как решающая форма общения: вхождение в другой объект, растворение в нем и затем взгляд на мир его глазами. Тарковский врастал в природу (собственно, не выходя из нее) как созерцатель. Блужданья по окрестностям деревень и сел, где он в летнюю пору жил с сестрой и матерью, составляли главное его занятие. Эта поистине бесконечность детских созерцаний: трав, ветвей, облаков, камней; блуждания в росах в утренних походах на рыбалку, вырезание луков и стрел, палок и шпаг, сабель и кинжалов. А позднее - рисовальные и живописные этюды. И снова - блужданья, странствия и приключения. Мальчик в обществе двух женщин будет с неизбежностью расти отшельником со своими отдельными мечтами, наблюдениями и распахнутыми глазами. Есть потрясающая фотография, сделанная в 1933 году другом семьи Львом Горнунгом, на которой мама Андрея и годовалый Андрей сидят на "древесной" скамеечке у фантастического (по толщине и мощи ствола, ветвей, по выпуклости и многообразию форм корней), громаднейшего вяза. В снимке есть нечто сказочное и пророчески-мифологическое: крошечный сияющий мальчик на фоне уходящего в небо Мирового Древа; словно бы сам этот мальчик есть часть мирового корневища, словно бы то ли он приник к Древу, то ли Древо жаждет взять у него часть неведомой силы. Снимок этот даже не символ, а некая реальность, некое свидетельство начала пути Андрея. Будучи взрослым, Тарковский неизменно называл вяз, с котором он впервые познакомился на юрьевецких горах, своим любимым деревом. Любимой своей книгой взрослый Тарковский называл "Жизнь в лесу" Генри Торо - апофеоз чисто растительного отшельничества, созерцательной философической уединенности. Книга, которая могла бы быть настольной у все того же Новалиса. "Главное, что я считаю важным для моих сегодняшних занятий кино, - это облик, который врезался в мою память: вода, деревья, леса, поля, дождь, листья, заборы под солнцем, огороды, раскаленные зноем крыши среди деревьев, и все это - словно минутные деления на часах моего детства..."
|
|
||||