|
||||||
|
||||||
|
Шукшин в кадре и за кадром (15)Макарыч так и не смог всерьез заразить меня кинематофафией, она по-прежнему представлялась мне каким-то модным, не очень серьезным занятием... С годами такой мой взгляд на кино не только не менялся, но укрепился еще больше. Кино для меня и сейчас есть нечто несерьезное, а порой даже вредное, похожее в чем-то на конкурсы красоты или на демонстрации дорогих шуб и дамских туалетов. О моде Шукшин говаривал в специальной статье. Я с ним не только соглашался, но рассуждал еще радикальней. Меня спросили однажды, какая для меня самая красивая девушка. Я ответил, что таких вопросов вообще существовать не должно. "Значит, для вас красивых не существует?" - продолжал допытываться корреспондент. "Почему же, - возразил я и продолжил: - Самая красивая это та, которая не знает, что она красива. Как только она узнает, что она красавица, так от нее и улетает вся красота. Тогда у красавицы остается лишь внешняя красота, грубо говоря, смазливость. Такая красота похожа на рекламу. (А реклама всегда связана с торговлей.) Женщина или девушка начинает любоваться сама собой. (С мужским полом такая беда тоже случается, хотя и реже. Таких субъектов кличут нарциссами.) Девица начинает то и дело крутиться около зеркала, не устает туда заглядывать, смотрит на свое отражение в каждом удобном для этого месте". Конечно, реклама рекламе рознь. Некоторые девицы приучаются торговать не только предметами, но и собственным телом. Отсюда и мое отношение к конкурсам красоты. Если женщина (девушка) не может совсем без рекламы и моды (одежда, макияж и т. д.), то реклама эта должна быть сдержанной, нельзя ее сильно выпячивать, мужчина не должен видеть этой "рекламы". Девичья, женская скромность для мужчин наилучшее рекламирование. Конечно, если мужчина достаточно развит духовно, эстетически не испорчен. Вот и все нормальное, как я считаю, отношение к моде. Думаю, что то же самое сказал бы и Василий Макарович Шукшин... Уже чуть ли не полвека прошло со времени моего знакомства с Макарычем, а литературная катавасия вокруг его имени ни на минуту не останавливалась. Шукшин все эти годы был в центре борьбы за национальную, а не интернационально-еврейскую Россию. Теперь для многих уж не страшен антисемитский ярлык, но знает ли основная масса русских и нерусских людей, заколдованная телевидением, разницу, например, между Леонидом Бородиным и "правозащитником" Ковалевым? Разницу между Юрием Селезневым и критиком Аннинским? Я уверен: не знает. Золотушные правозащитники типа Ковалева на Руси по-прежнему популярны, словно дешевенькие певички. О своих настоящих защитниках страна не ведает. Ко всему этому мы еще попались и в другую, теперь уже денежную ловушку. Пока не поймем, что интернационалистская ловушка и новая "демократическая" - это одно и то же, нам грозят все новые и новые капканы, изобретаемые на другом берегу Атлантики для всех племен и народов. "Ванька, смотри!" Шукшинское завещание - название сказки - было злободневно все эти годы. Оно долго еще будет необходимо России. Государство выдержит, переварит в себе очередную свою перестройку или перетряску, как переварила Россия троцкистский набег в начале и в первой части прошлого века. Если будем глядеть в оба... В одном из писем, которые я приводил выше, Шукшин обвинял себя: "Вспомнил, как я тебе писал всегда - все что-то нехорошо на душе, нехорошо, и я все вроде жалуюсь, что ли. Не знаю, за что я расплачиваюсь..." Письмо написано красными, словно кровь, чернилами. Имелась в нем такая приписка: "Разина" закрыли... В "Новом мире" больше не берут печатать, взял оттуда свои рассказы. Но все же душа не потому ноет. Нет. Это я все понимаю. Что-то больше и хуже. Жду письма или самого". Не помню, как я ему ответил, но его душевная боль имела то же происхождение, что и моя. Корень ее был крестьянский. "Классовый", как сказал бы добросовестный троцкист, натасканный в совпартшколе, обязанный тявкать на врагов пролетариата. Троцкисты-большевики не только тявкали, в 20-х годах они еще и "трудились", "работали" не покладая рук. Не знаю, читал ли Макарыч повесть земляка своего Зазубрина. Она называется "Щепка". Вроде бы он уже читал эту повесть. Не могу категорично судить о том, что он читал к тому времени, когда писал мне о душевной боли. Приходилось даже скрывать, что читаешь. Шутить с андроповскими ребятами нельзя было, история ВСХСОН продемонстрировала это со всей очевидностью. Шукшинская душевная боль имела явно общероссийские масштабы, мы унаследовали эту боль от собственных матерей и погибших отцов. Сходство Марии Сергеевны, которую я впервые увидел на похоронах ее сына, это сходство с Анфисой Ивановной было просто потрясающим! Все манеры, все интонации в голосе, даже бытовые привычки оказались теми же... Лишь выговор был у нее несколько иной, сибирский. Все остальное оказалось таким же... Мое почитание своей родительницы было не досконально-нежным, как у Макарыча. Нередко я грубил своей матери, проявляя несдержанность. Еще в детстве я почему-то стыдился родительской нежности. Помню это ощущение стыдливости даже по общению с отцом, не только с матерью. Не воспитала Анфиса Ивановна во мне чего-то такого, что имелось у Макарыча. Я стеснялся открыто, как он, выражать свои чувства к матери. Такая стеснительность распространялась иногда и на всех прочих, в том числе и на Макарыча... Я мог неожиданно сгрубить либо оскорбить неуместным молчанием самых верных своих друзей. Это случалось иной раз и по отношению к А. Я. Яшину, Федору Абрамову, Николаю Рубцову. (Рубцов, по моим теперешним представлениям, и сам был точно таким же, несмотря на сиротство. Из-за своей природной стеснительности жил он скрытно и потому многим казался угрюмым, необщительным. Вероятно, для того, чтобы придушить это вечное чувство стеснительности, особенно в отношении женщин, Рубцов научился еще в молодости прикладываться к бутылке. Разве один Рубцов? И разве только в молодости? По себе знаю, что и в общении с начальством, и в общении с той средой, от которой материально зависишь, очень часто требовалась банальная выпивка...) Но мифы о моих друзьях, как о вечно пьяных, развеяны временем. От этих фальшивых мифов не осталось даже следа. Подобно Рубцову, Шукшин любил жизнь во всех ее проявлениях. Помню, как он смеялся, когда гуртом разбиралось какое-либо смешное слово. Любил он и остроумные анекдоты, они часто скрашивали тревожную невеселую жизнь. Любимый анекдот Макарыча достоин того, чтобы его сейчас вспомнить: "Сибирский мужик стоит у газетного щита, читает заголовки, перетаптывается, ярится, негодует вслух: "Ну, гады, ну, жмут! Ну, жмут, мерзавцы!" Милиционер кладет сзади руку на плечо мужика: "А ну, пошли... Скажешь, кто тебя жмет..." "Да сапоги жмут! - обернулся и чуть не завизжал мужичок. - Так сжали - никакого терпенья". Милиционер убрал руку с плеча и пошел прочь. "А я знаю, на кого ты подумал!" - крикнул мужик вдогонку". Макарыч смеялся своим глуховатым, негромким, но заразительным смехом. Такая народная сценка вполне подошла бы к любому фильму. Макарыч знал это и без меня. Он, конечно, снял бы ее, но... Ленты его и без таких сценок безжалостно резали. Давать профессиональные советы я не имел права. Он по-прежнему звал меня в Москву, предложил даже как-то сниматься в роли Матвея - сподвижника Разина. Я расхохотался, а он недоумевал, почему это я не хочу сниматься? У него уже имелся опыт общения с писателями, которые с удовольствием откликались на его режиссерские просьбы. Началось еще с Бэллочки Ахмадулиной. Некоторые дамы напрашивались. Покойный Глеб Горышин тоже однажды причастился к этому виду деятельности. Конечно, я вытерпел бы оплеуху, которую по сценарию должен был влепить Стенька своему крестьянскому сподвижнику. Но дело не в оплеухе... Даже театр постепенно утрачивал для меня свой заманчивый ореол, хотя мои пьесы шли в десятках провинциальных театров, ставились и в некоторых столичных, в том числе и академических. Когда-нибудь я расскажу читателям о моих театральных приключениях с участием лицедействующей братии... Михаил Александрович Ульянов, подобно Любимову, пробовал инсценировать мою прозу, но это меня покоробило еще больше, чем на Таганке. Инсценировка Ульянова оказалась беспомощной. Вместо того, чтобы помочь Ульянову что-то сделать, я предложил ему пьесу. Думал, получится так, как с Малым театром. Получилось нечто противоположное, Ульянов не пожелал со мною сотрудничать... Но я отнюдь не поэтому считаю его неискренним. Перечитайте его интервью о Шукшине в "Российской исторической газете" (№ 7, 1999). Надо знать, во-первых, что эту газетку срочно придумали в противовес настоящей исторической, которую редактирует Анатолий Парпара. (Испугались либерал-демократы и сварганили свою "историческую.) Вот в этом желтоватом листке и напечатал свои противоречивые, во многом лживые измышления Михаил Ульянов. По случаю 70-летия Шукшина газетка, конечно, начала не с Шукшина, а со слащавого панегирика Андрею Тарковскому. "Надо меньше чувствовать и больше думать", - крупным шрифтом сообщает газетка слова "киногения". Но еще занятнее рассуждает о "чувствах" Михаил Ульянов: "Он неразговорчивый человек, - вещает мэтр о В. М. Шукшине. - Перекинулись... и расстались. В тот раз отношения не завязались". На этом бы Михаилу Александровичу и остановиться, потому что отношения не завязались и дальше, а он врет: "То было как озарение! Читая Шукшина, я находил для себя..." И т. д. Сплошь лицемерие. "Шукшин стал мне жизненно необходим. Я загорелся идеей поставить его пьесу-сказку..." Ах, Михаил Александрович, если б вы загорелись, так и поставили бы, но вы не загорелись и не поставили. Ваша трактовка пьесы, помещенная в этом интервью, вполне подтверждает именно эту мысль, а не какую-либо иную... "Передо мной стояла задача, - пишете вы, - придать фантасмагорической пьесе реалистическое звучание". Вы называете пьесу фантасмагорической? Странно. "Спектакль начинал скоморох-зазывала разными шутками-прибаутками: "А вот я пришел вас позабавить, с праздником поздравить! Здорово, ребятишки! Здорово, парнишки! Бон жур, славные девчушки, быстроглазые вострушки! Бон жур и вам, нарумяненные старушки! Держите ушки на макушке! Ну, друзья, нечего крутить на карусели, заходите посмотреть, как пляшут мамзели! А мне бросайте в шапку медяки, да не копейки, а пятаки!" Ух, сколько тут восклицательных знаков... От всего этого Шукшин начал бы плеваться. По ульяновской добавке можно судить об эстетических возможностях автора, продолжившего статью такими словами: "...в сцене столкновения монастыря с чертями я отметил не святость, а скотство всех этих обитателей монастыря с их вседозволенностью, которая выводит их за грань духовного, человеческого". Каково! Приписать монахам свойства чертей мог только Ульянов. "Меня постигла неудача", - признается он дальше, а мы добавим: "И хорошо, Михаил Александрович, что она вас постигла". Ваши мысли о Георгии Буркове тоже ошибочны, но этот грешок уже помельче... Василий Белов
|
|
||||